Молния,
как
венка на лице,
дрогнула,
и
гром – не гром, а снайпер –
грохнул
сквозь
оптический прицел
капель.
Но
и лес,
согнувшись
до земли,
потемнел
от ярости
и
ловко
начал
тучи старые пилить,
словно
раздражённая ножовка!
Там,
где, ненавидя шум и гам,
веточка
по-тютчевски молчала,
там
ветка
закричала!
Сразу
звуки дикие пришли,
сразу,
ураганом атакован,
с
треском отрываясь от земли,
лес
закувыркался,
будто
клоун!
Тихий,
он
себя провозглашал,
нежный,
угрожал
он потасовкой.
И
чем больше ливень оглушал,
тем
сильнее лес визжал ножовкой.
А
когда посыпались с небес
солнечные
теплые опилки,
замер
с наслажденьем мокрый лес,
гнезда
поправляя на затылке.
И
уже березки, как детсад,
парами
шагают по тропинке,
и у
них сережечки висят,
точно
рукавички на резинке.
Сосны
стоят, как зеленые тучи,
льющие
наземь прямые стволы!
Ели
приземисты. Ивы плакучи.
Сосны
всегда высоки и светлы.
Нету
у них ни сучка за душой:
лишь
только ветка на крону взберется –
тут
же уступит дорогу другой
и,
потемнев, отпадет, как короста.
Сосны
сжигают мосты за собой,
чтоб
не попятиться, чтобы не сдаться.
Сосны
– не сосны, а Дмитрий Донской,
что
перешел через реку сражаться!
Но
в тишине, когда ночь разгорится,
хочется
соснам по спящим ветвям
тайно
на темную землю спуститься,
чтобы
поплакать немножечко там.
Только
ветвей не найти на стволе.
Сосны
качаются с болью немою.
И
опуститься не могут к земле,
да
и подняться на небо не могут.
ЛИНЬ
Этот
линь, этот ливень подводный,
этот
женский ажурный чулок,
из
залива мелькнувший свободно,
словно
сделала заводь шажок!
Только
снасти готовы. И точен
Острожный
заброс рыбака.
И
как жабры твои кровоточат,
никогда
не узнает река.
И
полюбишь ты хриплые краны,
что
прикажут, тебя оживив,
в
форме ванны проплыть, в форме ванны –
без
песка, без ракушек, без ив.
И
когда тебя с грустью иль сдуру
в
реку выплеснут, чтоб не пропал,
ты
начнешь высекать, как скульптуры,
из
реки за овалом – овал.
Словно
пасмурный зэк, отпахавший
десятину
свою за разбой,
как
на страшную волю-паханшу
выхожу
я на встречу с тобой.
Через
десять годков позвонила…
Я
свой срок – от звонка до звонка –
отмотал,
получается? Мило.
Шило
– в мыло. Я – тертый з/к.
Чтобы
будущего не похабить,
я
над прошлым возвел саркофаг.
За
версту стал я чувствовать бабий
влажный
запах, как запах собак.
Но
звонок оглушающий пробил
и
пробил зачехленный пробел,
и
взметнувшейся воли Чернобыль
на
чернику неволи осел.
Не
пущайте меня за ворота,
вертухаи
былого чутья.
Целься
в пояс, конвойная рота,
чтобы
в мозг не пошла малафья!..
Мне
за ржавою, частой решеткой
йодной
сетки на хриплой груди
так
вольготно, так шатко, так кротко!
Что
же машешь ты мне: «Выходи!»?
Как
стерпеть, если сжился, что умер,
иль
от сна затяжного затёк,
замозживший
от нежности зуммер,
оживляющий
поздний звонок?!
Стою
против ветра, чтоб запах духов отнесло!
И
если бы мог видеть запахи твой ноздреватый супруг,
спросил
бы с прищуром: «Зачем в небесах тяжело
оранжевый
шар баскетбольный летит, словно птица на юг?»
А
мне его баба нужна была, но для чего?
Чтоб
чем-то загрызть, хоть с грехом пополам, предыдущий свой грех.
Ну
что его баба? Так-эдак, мускатный орех.
Какая
там Гретхен?! Глушилка, искусственный мех,
помеха
кривая, но самая, может, из всех
кривая,
что так исказила чело.
Я
запахом запах, как пламя внезапное курткою, сшиб.
Вдруг
мент остановит с волшебною трубкой: а ну,
дыхни-ка,
и я подставным ароматом дыхну,
где
хвоя и хна – я польстился на хвою и хну! –
но
прежней возлюбленной не раскрывается шифр:
тут
в Турции нужно настурции стырить в большую луну,
в
Моравии – горсть муравьев, а в Словении – сливу одну
и
спиртом залить, обронив туда розовый шип.
Два
запаха женских – два рыцаря в длинных плащах,
пращи
раскрутив, проскакали галопом по мне
и
бьются друг с дружкою насмерть на тонких мечах.
Пусть
бьются. Пусть насмерть. Мне побоку. Я – в стороне.
* * *
Отворю
ли окно на лесок,
что
в похмелье тумана вздыхает,
иль
вдохну в себя целый цветок –
как
красиво! А не спасает.
«По
реке, отходящей ко сну,
как
пощечина, лещ ударяет…»
Напишу.
Перечту. Зачеркну.
Как
красиво! А не спасает.
Выходи
на помост, красота,
если
друг мой на грани обрыва
набухающей
тучею рта
прогремел
мне вчера: «Как красиво!»
Но
цветёт, отстрадавши, земля
красотою
такою несметной,
что
ее упрекнуть-то нельзя
никакою
запиской предсмертной.
Я
и сам не пойму, отчего
посреди
просветленного мира
угасает
влюбленная лира,
двух
красот нарушая родство?
Как
земли не найти на земле,
так
меня не ищите со мною.
Если
был я всю жизнь не в себе –
это
значит, что был я с тобою.
А
где мне предначертано быть –
тосковала
лишь форма пустая.
Приезжай
поскорей, дорогая,
меня
с ложечки покормить.
Кашель
друга, кусочек засохшего торта,
цвет
и запах рубахи – оранжевый и травяной,
муравьиный
и щучий при близком вдыхании, твой,
то
есть мой, то есть это не вскрытая криком аорта
с
ясной кровью, где солнце летит по кривой
вкруг
Земли – не Земля. И ни Бога, ни черта –
три
кита и кагора когорта,
и
ты становилась женой,
дальше
стерто…
Кашель
друга, густой, красноярский, он – мостик скрипучий.
Я
по жердочкам кашля, рябящим, березовым быстро пройду
на
тот берег, где кашель, начавшийся в прошлом году,
переброшен
в теперешний. Там в золотистом поту
я
тону с дикой женщиной. Кашляй же, кореш мой, пуще!
Я в
блаженстве, пока тебе невмоготу.
А
рубаху, в которой прощался, носить не могу.
Подарю
ее пугалу. Пугалу будет в дугу.
Но
уж торта остатки по голому полу катать
стали
в свадебном визге добрейшие мыши без страху.
Кашель
друга иссякнет. И с пугала снимет рубаху,
прополощет
в трех водах и выжмет, и высушит мать.
Сегодня
день такой,
что
я прощаю всех.
Алмазною
иглой
сорит
он из-под стрех.
И
нет медуз нежней,
чем
нити паутин,
сковавших
меж ветвей
лишь
дождичек один.
И
мне за то, что брань
я
встретил, как зарю,
вдруг
чмокнул кто-то длань,
как
будто бы царю.
А
посему – указ
слагаю,
а не стих.
Итак,
читайте:
«Аз,
кого
мой гнев постиг,
кого
упек в острог,
построенный
в мозгу,
кого
– в бараний рог,
на
кол – и ни гугу,
кого
крушил сплеча
без
палицы-меча,
тому
кафтан с плеча
дарую,
хохоча!
Прощаю
вас, цари,
за
бред и недород
от
Иоанна – и
на
сотни лет вперед!
Не
гневаюсь – за что? –
на
бедное родство
от
Кукольника – до
Неведомо
Кого.
Как
ворох голубей,
отпущены
грехи
свергающим
– взашей
с
крылец мои стихи.
Чем
жалую? Травой.
И
хлебом в узелке.
И
лесом над рекой.
И
рыбою в реке.
И
птицею в глуши.
И
ягодой к тому ж.
А
тех, кто без души, –
Деревней
в тыщу душ.
Прощаю
вас. А вы
Благодарите
все
За
это дух травы
В мигающей росе».